МЕЧ и ТРОСТЬ

В.Черкасов-Георгиевский "ПОРТРЕТ СТАРИННОГО ПОРТРЕТИСТА": Врангелевский капитан и пушкинист Н.А.Раевский. Из книги "Путешествия. Рассказы о писателях России"

Статьи / Литстраница
Послано Admin 27 Ноя, 2010 г. - 16:27

ОБЩЕЕ ОГЛАВЛЕНИЕ РАССКАЗОВ КНИГИ [1]





Офицер 2-й батареи 3-го Дроздовского стрелкового артиллерийского дивизиона капитан Н.А.Раевский в эмиграции

Этот рассказ писался мною в начале 1980-х годов, был впервые опубликован в журнале "Смена". И хотя за сию серию о писателях в "Смене" я стал лауреатом журналистской премии, по советской цензуре я не смог рассказать в нем о белогвардейском и ГУЛаговском прошлом Н.А.Раевского.

Поэтому читайте о тех этапах его биографии в воспоминаниях Николая Алексеевича: Бывший белый капитан-дроздовец Н.Раевский «Добровольцы», «Возвращение» -- фрагменты мемуаров о Врангелевской армии и ГУЛаге [2]. А так же о нем на МИТ: В.Черкасов-Георгиевский «РАЕВСКИЕ: знакомые мне врангелевский капитан-пушкинист и ученый-фармаколог, а так же воины Вермахта, Русского Корпуса и другие» [3], а также «Дроздовец и пушкинист Н.А.Раевский» [4]

+ + +
Что ж, надо признаться. О Николае Алексеевиче Раевском, современном талантливом пушкинисте, я,— уже окончивший редакторский факультет Московского полиграфического института,— впервые узнал от человека, пришедшего починить водопроводный кран в моей квартире. Этот слесарь-сантехник был как слесарь-сантехник: с непроницаемым лицом, с чемоданчиком, где громыхали инструменты и запчасти, из кармана затрапезного пиджака выглядывал пук пакли. Он молча усмирил жалобно воющий кран в ванной и, уже уходя, бросил взгляд на книжный шкаф в комнате. С привычкой гостя, которому ни в чем не откажут, слесарь подошел к стеллажу и вдруг вынул с полки объемистый том П.Новикова «Пушкин в изгнании». Слесарь приземлил чемодан и осторожно раскрыл книгу:

— Такой про Пушкина у меня нет. Зато есть «Портреты» Раевского. Читали? Здорово пишет...

Я молчал. Историческая фамилия «Раевский» безусловно была связана для меня с Владимиром Федосеевичем Раевским — поэтом-декабристом и Николаем Николаевичем Раевским — героем 1812 года...

—   Николая Николаевича, генерала Раевского, очевидно, имеете в виду,— наконец отвечал я, щеголяя осведомленностью образованного человека, — с которым Пушкин путешествовал на юге в 1820 году?
—   Николая, Николая... Да, наверное, друг он Пушкину был хороший, много о нем знал и написал от души,— сказал слесарь, уважительно посмотрев на меня, и бережно поставил книгу на место.

А потом в библиотечном каталоге я нашел имя писателя Николая Алексеевича Раевского, автора знаменитой книги «Портреты заговорили», тираж которой достиг сегодня полутора миллионов экземпляров, нашего современника, хотя и родившегося в XIX столетии, полвека спустя после гибели Пушкина.
 
Переживая разговор с удивительным сантехником, я стал расспрашивать о новом для меня Раевском разную публику.
 
Дама, увешанная украшениями, как новогодняя елка, на мой вопрос отвечала, восторженно округлив глаза:
 
—  Ну как же! Как изложено изумительно! Графиня Долли Фикельмон... Ее романы с Александром Первым и Пушкиным...

В подмосковной электричке я разговорился с девушкой в стройотрядовской штормовке, уединившейся с томиком стихов от компании, распевавшей под гитару. При упоминании имени автора «Портретов», прежде чем ответить, она как бы затаила дыхание:

—  Вы знаете, я перечитывала его пять раз...

Нет, слава Раевского-писателя в самых разных кругах читателей — не случайность, убедился и я, прочитав, кроме «Портретов», его книгу «Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин»; исторические повести «Последняя любовь поэта» о древнегреческом поэте Феокрите; «Джафар и Джан», рассказывающую о судьбе двух влюбленных в царствование Калифа Гарун-аль-Рашида; журнальную работу пушкиноведа «Жизнь за Отечество». Но в утолении любопытства, переросшего в поклонение перед художественным, исследовательским даром литературоведа Раевского, меня все больше притягивала его личность, противоречивая, сложнейшая судьба этого человека, когда-то учившегося в Петербургском университете, потом фронтовика первой мировой войны, затем студента Пражского Карлова университета и Французского института им.Эрнеста Дени, впоследствии доктора естественных наук, научного сотрудника советских медицинских учреждений, всецело посвятившего себя литературному труду лишь в возрасте 82-х лет.

Шли годы с моими корреспондентскими поездками, плаваниями, полетами на Дальний Восток, в Арктику, по Каракумам, Прибалтике, во всякие уголки России, и вольно же было судьбе ни разу даже не приблизить маршрут к Алма-Ате, где бодро, но неотвратимо продвигался к столетнему человеческому рубежу портретист Раевский. Так нужна была эта встреча, потому что, увлекшись путешествиями к писателям, рассказами о них, которые и составили эту книгу, я все время обращал свой духовный взор к творчеству Николая Алексеевича.

При углублении в критику и литературоведение меня стали   одолевать   неожиданные открытия. Читая   подавляющее большинство авторов,    пишущих о литераторах современности и прошлого, я постоянно    замечал,    что, прежде чем взяться за перо, они, словно бы сознательно, заранее  ограничивали развитие своих чувств и мыслей. С той или иной степенью заинтересованности, полемичности, пафоса они лишь критически анализировали твор­чество определенного писателя, почему-то называя свои сочинения  «портретами»,  «штрихами к    портрету».    Но портретов-то в их прямом, живописном смысле как   раз и не получалось! Вряд ли за чтение этих сочинений, нашпигованных    литературоведческими    терминами,    возьмутся и мой знакомый слесарь, и девушка из электрички, и, уж конечно, та восторженная дама. А Раевского все эти люди единодушно любили, хотя рассматривал он в основном крупнейшую, сложную литературную и человеческую фигуру мирового искусства — Пушкина. Любили, оттого что, как бы стирая пыль времен, расшифровывая старинные дагерротипы, олеографии, Раевский    рисовал    свои портреты, представлял характеры людей, литераторов нынешних и минувших, пронизывая их личностное и духовное содержание злободневным пониманием, органично не чураясь и пресловутого критического анализа. Он   чудодейственно пропускал образы героев через себя — богатейшего житейскими,    художническими    наблюдениями. И потому что жил на свете с девятнадцатого века,    его письмо невольно пронизалось благоуханием давно    прошедшего, как тонким ароматом цветка, засохшего в альбоме с медными позеленевшими застежками.

Вот образчики этого замечательного искусства из книги «Портреты заговорили»:

«Надо сказать, что образ Долли Фикельмон, героини любовного приключения с Пушкиным, решительно не вяжется со всем тем, что мы знали о ней до недавнего времени. Как совместить ее несомненную любовь к мужу, религиозность, сильно развитое чувство долга, наконец, ее душевную опрятность с этой, пусть недолгой, связью? Однако уже в 1956 году я обратил внимание на   то, что даже в ее поздних письмах чувствуется, что графиня Долли — человек увлекающийся и страстный, хотя и сдержанно-страстный. Должно быть, в облагороженной и смягченной форме она все же унаследовала темперамент матери, женщины, порой совершенно не умевшей справляться со своими переживаниями...
 
Несколько неравнодушна Дарья Федоровна (Долли.— В. Ч.)... к своему хорватскому бану (генерал-губернатору) Елачичу, о котором она ...осторожно пишет сестре: «твой и мой герой».

Очень романтичны ее чувства к австрийскому императору Францу-Иосифу. По отношению к нему пиетет переплетается с переживаниями, похожими на материнские и с явственным, хотя, возможно, неосознанным увлечени­ем красивым юношей.

...Жизнь сердца и на склоне лет не всецело замкну­лась у Долли в дорогом ей превыше всего домашнем кругу. Чувствуется, что и в

...науке страсти нежной,
Которую воспел Назон,—

она далеко не невежда.

«Женщины в этом отношении не ошибаются, они быстро распознают по тому, как на них смотрит мужчина, новичок он или нет в искусстве их любить» — эту фразу написала, во всяком случае, женщина, много жившая сердцем...»

Читаем в книге «Друг Пушкина Павел Воинович На­щокин»:

«В настоящее время, когда мы значительно лучше, чем прежде, знаем биографию Павла Воиновича и яснее представляем себе его личность, вряд ли можно усомнить­ся в том, что во многих отношениях он действительно служил прототипом Хлобуева. Чтобы в этом убедиться, достаточно привести хотя бы несколько цитат из IV главы II тома «Мертвых душ»...

Гоголевский Хлобуев, несомненно, живет по образу и подобию Нащокина. «Я человек хоть и дрянной, и кар­тежник, и все, что хотите,— говорит он,— но взятков брать я не стану...»

Есть основания думать, что Павел Воинович был прототипом не только гоголевского Хлобуева, но и одного из героев Пушкина... Пелымова (из задуманного Пушкиным романа в прозе «Русский Пелам».— В. Ч.)...

Анненков (продолжает Н. А. Раевский.— В. Ч.) замечает: «Он... отвечал намерению Пушкина — олицетворить идею о человеке, нравственно, так сказать, из чисто­го золота, который не теряет ценности, куда бы ни попал, где бы ни очутился...»

Приходится только признать, что Пушкин, намеревая­сь создать своего Пелымова, предполагал наделить его некоторыми чертами... и друга молодости, не столь, правда, близкого, но все же любимого поэтом — Никиты Всеволжского (учредителя общества «Зеленая лампа».— В. Ч.). Безусловно, было нечто общее в облике этих незаурядных людей». (Конец цитат. -- В. Ч.)

Один из старейших советских пушкинистов доктор филологических наук Н. В. Измайлов отмечал: «Если изучение государственных архивов западноевропейских стран началось еще в 1910-х годах П. Е. Щеголевым, при подготовке его исследования «Дуэль и смерть Пушкина», с помощью Академии наук и министерства иностранных дел России, и дало значительные результаты, то личные, семейные и родовые архивы не были вовсе изучены нашим пушкиноведением и оставались недоступными и неучтенными. Именно в этом направлении и были предприняты Н. А. Раевским первые шаги. При этом надо иметь в виду, что умение отыскивать и привлекать новые источники связано у него с умением завязывать личные связи и отношения, о чем он рассказывает не только как исследо­ватель, но и как мемуарист-художник, прирожденный литератор (выделено мною.— В. Ч.)». Последняя фраза Измайловской оценки Раевского как эмоционального бытописателя, непременного создателя картин нравов по-новому осветила и задачи моей работы над рассказами о современных писателях России. А еще одним многозначительным указанием для меня послужило высказывание Вересаева, которым знаменательно предваряет свои «Портреты» Н. А. Раевский: «Скучно исследовать личность и жизнь великого человека, стоя на коленях».

И вот долгожданный подарок судьбы — командировка в Алма-Ату от журнала "Смена". И было это как нельзя кстати: я летел к Николаю Алексеевичу Раевскому в канун его 90-летия.

(Продолжение на следующих стр.)

Много разных впечатлений, встреч с людьми в Алма-Ате дали мне прекрасную возможность ощутить перекличку человеческих судеб в некоей спиралъности,— подобной круговому движению, виткам самой жизни,— вникал ли я в них с точки зрения истории казахского и русского народов, приглядывался ли со стороны общественного, самобытного призвания человека.

Лик Алма-Аты, над одухотворением которого трудились и русский офицер зодчий Зенков, и его современные коллеги-соплеменники, среди каких был мой друг выдающийся архитектор Л.Ухоботов,    вместе   со   своими казахскими собратьями, во многом объяснил мне, почему Раевский, видевший Париж, Белград, живший в Греции,    Болгарии, Чехословакии, в разных уголках России и СССР, на склоне лет выбрал этот солнечный город у гор, овеянный при­чудливым духом  Востока,  для  зрелых,  умиротворенных трудов. Косвенных и прямых причин немало. Воевал он в горном артиллерийском дивизионе. Праотцы всех русских родов Раевских происходят из киевских дворян, свое детство и юность Николай Алексеевич провел также в южной Подольской губернии. Средняя Азия, Ближний   Восток всегда манили его, вдохновив написать повесть «Джафар и Джан» на основе пригрезившейся ему однажды в переполненном вагоне поезда сказки, которую    он   рассказывал три дня истомленным долгой дорогой,    увлекшимся его вымыслом попутчикам, чтобы позже с головой окунуться в первоисточники древнеарабской литературы. Интересно, что герои повести, дочь эмира, арабская принцесса Джан и пастух Джафар,    одаренный   музыкант, в конце концов находят приют и свое счастье при    дворе «древлекиевского» князя...

Многие войны на этм краю Российской Империи подтолкнули меня к осмыслению пристрастия Раевского к теме «Пушкин и война», к острому ощущению образа самого пушкиниста, как офицера, капитана, отличенного орденами Святой Анны III и IV степени,    Святого    Станислава III    степени,    участника Брусиловского прорыва, где он по-боевому крестился. Но не жажда славы вела его в боях первой мировой войны. Получив однажды непродуманный приказ выкатить орудия своего артиллерийского взвода на открытые позиции, что повлекло бы бессмысленную гибель солдат, Раевский бросился в командирский блиндаж. Прежде чем войти туда, он снял затвор своего браунинга с предохранителя, чтобы застрелиться, если приказ останется в силе... Полковник Белолипецкий отменил приказание... В составе своего дивизиона Раевский, не подозревавший о своей будущей литературоведческой судьбе, стоял на Эрзруме...

И в то же время интересно, что свои многие годы Раевский отдал естественным наукам. С детства он страстно увлекался изучением «летучих красавиц» — бабочек. Мальчишкой без стеснения собирал с подохших собак удивительных, крупных жуков-могильщиков, водворяя их в снятую с головы фуражку. В четырнадцать лет проштудировал Дарвина. Не случайно после окончания гимназии с золотой медалью он услышал из уст ее директора: «Ну а вам, Раевский, желаю двигать науку вперед». Его студенческую диссертацию, защищенную в Пражском университете на соискание ученой степени доктора естественных наук, предложили, как исключение, напечатать в трудах Чехословацкой академии наук и искусств.

Но все же эти плоды, как и обуревавшую когда-то его мечту попасть в Военную академию и стать офицером Генерального штаба, Раевский оставил, лишь в сердце и думы неожиданно вошел образ Пушкина. В пражских Государственной и университетской библиотеках находилась самая богатая пушкиниана в Европе, в которую было включено все, что осталось от петербургской библиотеки известного пушкинского издателя Смирдина. В предвоенные годы изучению этих материалов Раевский отдал все силы, разыскивая в местных замках аристократических семей следы пушкинского наследия и близких поэта, создав свои первые работы «Пушкин и война», «Пушкин в Эрзрумском походе», а зарабатывал на жизнь помощником библиотекаря и переводами. Его душа так и не смогла вместить развитие таланта ученого-натуралиста и страсть к открытию являвшихся ему неведомых дотоле отблесков фигуры русского гения. Все так, хотя после его ареста в 1945 году в Праге гебешниками и переправки в ГУЛаг на 10 лет Раевский работал в лагерях и на воле в медицинских учреждениях.

— На работе я полностью сосредоточивался на вопросах, которые мне надо было решать по долгу службы,— скажет Николай Алексеевич при нашей встрече.— После окончания рабочего дня я начисто о них забывал и погружался в пушкинскую стихию... Пушкину принадлежало лучшее время — очень раннее утро и тихие вечерние часы до полуночи...

Но сказанное не значит, что этот человек старинного закала относился к служебным занятиям кое-как. В 80 лет издав пять литературных трудов, несмотря на увещевания близких, Раевский отказался оставить службу, поскольку не довел начатый объем работы в Алма-Атинском институте клинической и экспериментальной хирургии до конца. Он потратил на ее завершение еще два года.

Старинный закал... старинный портретист... В это определение я отнюдь не вкладываю возрастные приметы моего героя, нет, эмоциональная окраска слова идет от чувства, с которым мы любуемся старинными прикладными произведениями искусства, например финифтью, ювелирным литьем по металлу, иконописью. В письме портретиста Раевского, в тональности его фраз, в изящных, неторопливых оборотах речи, своеобразно дышащих высокой культурой, приветливостью превосходно воспитанного человека, порой мягкой иронией, мне дорого улавливать духовный склад, почерк людей пушкинского благородства, так замечательно возрожденных пером седовласого старца из Алма-Аты.

Конечно, многое тут от счастливых ранних условий жизни с раздольем для всевозможного образования, от окружающего с детства быта с вековым укладом. Например, прабабушка Коли Раевского, урожденная Богданьская, в чьем роду была одна из польских королев, рассказывала ему о лекциях адъюнкт-профессора Гоголя в их Патриотическом институте благородных девиц. Первую, вступительную, Николай Васильевич прочел блестяще, а позже сбивчиво подыскивал темы, на которые следует преподавать... Она танцевала на балу, где был Пушкин... Прадед Раевского, протодьякон кафедрального собора в Петербурге, хоронил супругу Государя Николая I и великолепным провозглашением «вечного покоя» исторг слезы у Императора, что и обеспечило ему дальнейшую карьеру. Брат этого громогласного прадеда, Михаил Федорович, посольский священник в Копенгагене, наставлял в православной вере будущую Императрицу Марию Федоровну, и также лютеранку принцессу Дагмару. Общение его предков с титулованными особами отозвалось в молодом Раевском, предпочевшем уехать из России, эвакуироваться за границу вместе с Русской армией генерала барона П.Н.Врангеля, капитаном которой он тогда был...

Биография его предков связана с родом изобретателя Кулибина... Михаил Федорович Раевский, переехав на службу в Вену, стал борцом за духовное воссоединение славян, связывал своих австрийских, чешских соплеменников, приняв горячее участие в организации Первого славянского съезда в Москве. Гоударь Николай I сделал ему резкое замечание: «Если ты станешь возмущать австрийских славян против их законного государя, Сибири тебе не миновать...»

В Пражском национальном музее хранится переписка М. Ф. Раевского с великими чешскими учеными, выдающиеся документы его архива на тему «Зарубежные славяне и Россия» собраны в книге, выпущенной нашим издательством «Наука»...

А вот дядя Раевского по матери, А.Пресняков, был членом Исполкома «Народной воли», двадцатичетырехлетним повешен в 1880 году в Петропавловской крепости...

Бывшему боевому русскому офицеру Раевскому было что вспомнить и о чем задуматься в Европе с фашизмом и национал-социализмом. Раевский выступал в русской газете с обзорами иностранной печати во враждебном Третьему рейху духе. Он стал из разных источников собирать сведения для публикации, разоблачающей предательскую политику Франции, Англии, США по отношению к Чехословакии. Такой была не проникающая в печать информация из Французского института, где Раевский тогда работал.

Он написал статью под названием «Пражской войны не будет» — по аналогии с известной антивоенной пьесой Жироду «Троянской войны не будет», переведенной paнее им с французского. И закончил свой материал   фразой: «Мне стыдно».

Раевский сдал текст в редакцию французского журнала в Праге. Верстка его статьи не успела попасть в печать из-за вторжения в Чехословакию гитлеровцев.

И тем не менее в первый же день нападения Германии на СССР из пяти тысяч русских, проживавших в Праге, сорок шесть человек, сочтенных небезопасными для вермахта, было арестовано. Среди них взяли Николая Раевского. Два с половиной месяца его держали в тюрьме. Допрашивая, гестаповцы безуспешно предлагали ему работу в любом из тридцати шести университетов Европы... После того как выпустили, за Раевским установили надзор. Хлопотавшей за него знакомой даме в Берлине, сказавшей: «Раевский не большевик», -- немецкий комиссар коротко ответил: «Да, но он враг Нового порядка».

+ + +
Попробуй-ка не присматриваться к совпадениям: первый, кто меня встретил в преддверии квартиры Раевского, был слесарь-сантехник! В доме писателя шел большой ремонт, менялись отопительные трубы.

Мы уединились с Николаем Алексеевичем в его маленькой рабочей комнате, заставленной книжными шкафами. На столе среди вороха рукописей рядом с пишущей машинкой стоял магнитофон. Раевского стало подводить зрение, теперь он диктует свои сочинения на магнитофонную ленту, а жена Надежда Михайловна, редактор по профессии, потом перепечатывает с голоса текст и правит его по замечаниям писателя.

Внешностью и манерой держаться Николай Алексеевич не разочаровал: в спортивном трико для свободы движений; в ковбойке с рукавами, завернутыми по локоть; поблекшие, но не потерявшие василькового сияния глаза; орлиный, точеный нос; за далеко открытым мощным лбом («Как у гениального финансиста Витте!» — воскликнула принимавшая его 89 лет назад акушерка) тонкие белоснежные кудри ниспадали на плечи. Да, как и рассказывали, очень похож на изображение младшего сына генерала Раевского, Александра, которого одиннадцатилетним мальчиком при бое у деревни Салтановки в 1812-м отец взял за руку вместе со старшим — подростком и пошел с сыновьями впереди полка в атаку. А главное, взгляд Раевского был учтиво-весел и речи задорны. Что ж, он вспоминал годы своей юности и связанные с тем   временем анекдоты:

—   Авиатор Уточкин пленял наше воображение. А директор гимназии настаивал на увольнении за «неприличное поведение» учительницы, рассказывавшей об этих полетах. Вдруг барышня показала ему газету с сообщением о воздушной поездке премьер-министра Столыпина... Газету направили полицмейстеру: разрешать ли разговоры на эту тему? Полицмейстер обратился к архиерею. Архиерей удивился: «Почему с этим вопросом ко мне?» «Мы командуем на земле,— сказал полицмейстер,— а вам доверено разбираться с небом...» Ничего не решил и архиерей, лишь всплеснул руками: «Вы, полковник, большой материалист...» — Улыбаясь, Раевский закончил поговоркой по-итальянски. Спохватившись, перевел ее на русский: «Если и неверно, все же хорошо»...

—   А вот еще более ранняя по этому поводу занима­тельная история со слов жившего здесь писателя Домбровского,— продолжал он.— Домбровский будто бы разыс­кал донесение в Священный синод, писанное неким свя­щенником в начале девятнадцатого века, что во время мо­лебна во внутренне покои храма внезапно опустился неведомый аппарат, из которого вышли человекообразные. Прихожане на них молились, пока те не улетели... Как объяснить верующим, допытывался батюшка, это явление при отсутствии на Земле летательных аппаратов?.. Не стану снова повторять итальянскую пословицу...

Прекрасное знание основных европейских языков, классической латыни дает Раевскому, переводившему с французского «Музы» Клоделя, стихи Тагора с англий­ского, широчайшую возможность, например, анализиро­вать стиль утонченных письменных высказываний на ино­странном пушкинских современников-аристократов; прав­да, порой безграмотно выражавших свои мысли на род­ном русском языке. А стиль, как известно,— это сам человек. «Транскрибируя и переводя это «исповеданье ве­ры»,— говорит автор «Портретов», рассматривая письмо Вяземского графине Фикельмон,— я снова подумал — слов нет, умеет князь Петр Андреевич владеть француз­ской фразой, отлично умеет... Очень сложные конструк­ции хорошо уравновешены, ясны, логичны, но как жаль, что свои мысли и чувства он почему-то счел нужным из­ложить здесь языком, напоминающим рассуждения даже не XVIII, а XVII века. Вероятно, это наследие его учи­телей — эмигрантов, воспитанных на классической фран­цузской прозе времени Людовика XIV...»

Когда мы коснулись истоков его «заболевания» Пуш­киным, Николай Алексеевич стал серьезен:
—   Это произошло совершенно внезапно,— заговорил он медленно.— Как сейчас, помню октябрьский вечер два­дцать восьмого года, когда я зашел в одну из русских библиотек Праги, где работал над диссертацией. Ее заве­дующая почему-то спросила меня: «Николай Алексеевич, вам знакомы письма Пушкина?» Чтобы не сесть в лужу, я ответил неопределенно. Как всякий интеллигентный русский человек, в свое время я прочел, как считалось, «всего» Пушкина, то есть один из хороших объемистых однотомников. Любил перечитывать поэта и потом, но к пушкиноведению относился совершенно равнодушно.
—   Не хотели бы познакомиться с новым изданием пушкинских писем?— продолжала собеседница.— Мы толь­ко что получили два тома под редакцией Модзалевских.

Из вежливости я не решился отказаться. Положил кни­ги в портфель и поехал домой. Поужинал, зажег настоль­ную лампу, открыл первую страницу. И... читал до рас­света... Идя утром в университет, я не замечал знакомых улиц и прохожих. Пушкин захватил меня, впервые — не его стихи, он сам, живой человек. Жил. Любил. Страдал. Имел друзей. Воспевал свободу, чтил ее рыцарей, чуть ли не до конца жизни рвался на войну во имя интересов От­чизны... Он стал для меня родным... Весь нескончаемо длинный этот день я провел в нетерпении вернуться к его письмам.

А по мере того как я все больше и больше вживался в них, беспокойство мое нарастало. Я потерял мое преж­нее душевное равновесие, я чувствовал, что своими мыс­лями управляю плохо. Упал интерес к университетским занятиям. Смотрю в микроскоп, но с трудом осмысливаю то, что вижу, не без усилия вспоминаю названия объек­тов, над которыми давно работаю. Голова всецело занята Пушкиным... Я с трудом дотянул свою зоологическую лямку до защиты диссертации. Убедившись, что перестал быть биологом, отказался от занимаемого мною места в лаборатории. Я был душевно свободен и сказал себе: «До­вольно зоологии, да здравствует Пушкин!»

Порывистые слова увлеченного тридцатичетырехлет­него Раевского. Но жизнь убедила его   в    неоценимости многоранных рабочих навыков для человека, и особенно — писателя. Даже теория вероятности, изученная им в ар­тиллерийском училище, пригодилась ему на работе в кли­никах для оценки лейкоцитарных формул при анализе крови. А сколько дал опыт работы в биологических лабо­раториях! Точность, тщательность исследования, постоян­ная проверка результатов — незаменимое качество для ли­тературоведа. Тому много примеров.

При перечитывании как-то повестей Шатобриана с их великолепным описанием американской природы на ум Раевскому пришли пушкинские строки из «Евгения Оне­гина»: «Он иногда читает Оле нравоучительный роман, в котором автор знает боле природу, чем Шатобриан...» Пушкин, как и множество французских исследователей творчества этого писателя, высоко ставил его природовед­ческие знания. Дотошный Раевский взялся за система­тическую научную проверку подлинности шатобриановских описаний... Выводы оказались поразительными: не­посредственно природы севера Соединенных Штатов, да и вообще природы знаменитый художник почти не знал, а в своих картинах использовал весьма неосторожно вы­читанные им научные сведения... Благодаря этому в свет вышла статья Н. Раевского «Шатобриан-натуралист».

«Раевский, вам вообще чужда мистика?» — недоумен­но спрашивал своего ученика талантливый преподава­тель литературной секции Французского института в Пра­ге Жан Паскье, окончивший Парижскую нормальную школу — вуз, являвшийся «питомником французских про­фессоров». В ответ Раевский молча кивал головой. Но он и поныне благодарен любопытному молодому профессору, оправдавшему свое обещание: «Господин Раевский, вы старше меня, вы сложившийся человек, и не мне учить вас, о чем писать. А вот как писать, формальному искус­ству письма, которое во Франции хорошо разработано, к этому делу я надеюсь вас приобщить». При окончании этого института Раевскому присудили премию за конкур­сное сочинение о французском классицизме.

Спасибо французу, но вместе с тем вряд ли были бы для нас так заветны книги Раевского, если б мать не на­певала ему зимними вечерами вместо колыбельной «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя...» Если б после обязательной утренней чашки молока она также непре­менно не читала бы завораживающие сына сказки о ры­баке и рыбке, о царе Салтане... Отец — чиновник   гражданского судебного ведомства, был занят с утра до вечера. Мать, хлопотами которой держался дом, неусыпно руководила и первыми чтениями Николая, по­том старалась выправить стиль его гимназических сочи­нений. А прочитав первую научную публикацию Раев­ского «О необходимости охраны памятников природы в Подолии» в 1915 году, покачала головой: «Интересно, но написано по-прежнему тяжелым стилем...» Ее уроки пошли впрок. Артиллерийский полковник, однажды вы­слушав очередной доклад своего подчиненного, качал го­ловой уже по другому поводу, воскликнув: «Раевский, пишите, вы писатель, слушаю вас и чувствую — вы мо­жете писать!»

Об этих словах Раевскому пришлось вспомнить, когда вынужден был преподавать танцы в болгарском городе Орхане, когда батрачил у кулака-чеха... Вдохновившись примером эмигранта, потом тоже советского зэка, Шульгина, написавшего книгу «1920 год», Раевский написал свою повесть о пережитом. От­рывок из нее — «Новороссийск» — вышел в пражском журнале «Студенческие годы». Художественное дарова­ние автора заметили рецензенты в Париже, Берлине, Бел­граде, Рио-де-Жанейро... Он не верил своим глазам, по­лучив гонорар — сто с лишним крон! Такая огромная сумма для полуголодного человека, к которому подступил туберкулез... Такая краткая удача в горьком зарубежье...

Увлечение Раевского образом Пушкина счастливо со­впало с тем периодом его пусть бесправной эмигрант­ской жизни, но уже со средствами (позволившими ему обзавестись приличным гардеробом для визитов), доста­точными для разнообразных поездок. Все это было очень важно, так как выяснилось, что живые лица, способные своими воспоминаниями, сведениями из семейных архи­вов пролить свет на судьбу Пушкина, как правило, зна­чились в красном томике с золотой короной (ежегодно издававшемся около двухсот лет в Германии «Готском альманахе», справочной книге о всех знатнейших родах Европы).

Сюжеты пушкиноведческих книг Раевского не случай­но напоминают детектив. Как заправскому следователю в расследовании запутанной великосветской криминаль­ной истории, ему   приходилось переворачивать кипы документов, пожелтевших бумаг, пестрящих гербами, что­бы из клубков генеалогических нитей вытаскивать нуж­ные ему кончики для резюме. Как опытному сыщику-психологу, ему требовалось при общении с малоразго­ворчивыми высокопоставленными собеседниками уметь и по случайно оброненным словам восстанавливать нуж­ные звенья поиска. Ему было непросто в своих напря­женных, но столь необходимых, драгоценных для русской памяти розысках. Разве не великосветским уголовным преступлением был факт, когда Александр Пушкин упал в снег у Черной речки!

В конце концов Раевский посетил-таки словацкий за­мок Бродяны, принадлежащий потомкам Александры Николаевны Гончаровой, в замужестве Фризенгоф, сестры жены Пушкина, где обнаружил обширное собрание ико­нографических материалов и мемориальных предметов — выдающуюся находку для пушкинистов... Но чтобы по­пасть в это родовое гнездо князей Кляри-и-Альдринген, где доживала в те дни свой век герцогиня Ольденбургская, дочь А. Н. Гончаровой, Раевскому пришлось сделать свое собственное открытие, хотя его по этому поводу годы во­дила за нос одна обладавшая точными сокровенными све­дениями на этот счет старая дама. Дама — внучка одного из братьев Натальи Николаевны Пушкиной — переписы­валась с престарелой герцогиней и сама мечтала открыть никому не известные реликвии. Она умышленно исказила фамилию герцогини Ольденбургской, заставив Раевского бесплодно рыться в хранилищах. Но, как оказалось, он все же не попусту помогал собирать даме белые грибы во вшенорском дубовом лесу, в тюрбане магараджи, с бумаж­ной звездой на смокинге угощал ее крюшоном на костю­мированном вечере... Ее неосторожного намека во многом хватило Раевскому, чтобы однажды осенила его ключевая догадка.

Так же неутомимо действовал Раевский в обнаруже­нии других ранее неизвестных источников, в том числе письма Пушкина к графине Фикельмон, впоследствии во­шедшего в академическое издание Собрания сочинений поэта. Он установил местонахождение архива семьи Фикельмон и получил фотокопию записи графини о дуэли и смерти Пушкина.

«В жизни Пушкина малозначительного нет»,— гово­рит Н. А. Раевский. И потому нас так волнуют, влекут характеры, образы, самые разные черточки людей из пушкинского окружения, запечатленные писателем словно бы с натуры. Красавица, проницательная внучка Кутузо­ва, графиня Дарья Федоровна Фикельмон, которую дру­зья называли Долли. «Дарья Федоровна порой грубо оши­балась, но ум у нее все же, несомненно, был выдающим­ся... Самая сильная и своеобразная сторона ее мышле­ния — это способность до некоторой степени предугады­вать будущее. Недаром в свое время австрийская импе­ратрица прозвала совсем юную девушку «Сивиллой флорентийской»... Ничего сверхъестественного в Долли Фи­кельмон, конечно, не было. Была та удивительная интуи­ция, которая зачастую позволяет большим шахматистам, всмотревшись в расположение фигур, предвидеть исход партии тогда, когда для игроков послабее он еще совсем неясен...»

«Из трех сестер Гончаровых до самого последнего времени наименее ясным представляется нам облик стар­шей Гончаровой... Старшая Гончарова (ставшая женой Дантеса.— В. Ч.)... была, так же как и ее сестры, духовно привлекательным человеком, остроумной, наблюдатель­ной, склонной к тонкой иронии. Кроме того, у нее, несо­мненно, были ярко выраженные литературные интересы. В свое время полной неожиданностью явилось обнаруже­ние в архиве Дантесов в г. Сульце двух альбомов Екатери­ны Николаевны, заполненных стихами русских поэтов, которые она собственноручно переписала...»

«...Дорогому, но порядком беспутному другу Пушкин и в денежных делах доверял, как никому другому... Пушкин знает... что его безалаберный Войныч — прежде всего человек предельно честный... По совести говоря, трудно решить, кто из двух друзей хуже умел обра­щаться со своими средствами; кажется, все же Нащо­кин. Женившись и став отцом семейства, Пушкин... по-прежнему любя карты, прекратил все же крупную игру...»

Меткими художественно-аналитическими ударами ки­сти Раевский вводит нас во взаимоотношения, интересы людей пушкинского времени — в семейном кругу, в об­щественной деятельности, в увеселениях, в одиноком раз­думье с гусиным пером в руке... И вдруг автор сам, на­яву будто бы, становится участником калейдоскопа, где всамделишные дамы и господа смешались с литератур­ными героями... Вот принимается он рассматривать «ста­ринное золотое кольцо с продолговатой бирюзой» из рук графини Вельсбург, которое перешло ей через герцогиню Ольденбургскую от Александрины Гончаровой, какое та давала когда-то носить Пушкину... Вот благоговейно из­влекает «из ящичка из простой фанеры», видимо, принад­лежавшую тоже А. Н. Гончаровой-Фризенгоф «потемнев­шую золотую цепочку от креста», «быть может... самую волнующую из бродянских реликвий...». Не эта ли вещи­ца, якобы однажды обнаруженная в комнате поэта, по­служила поводом для пересудов?..

Он берет нас в путешествия вместе с собой: «Я прилетел в Ленинград... Перечитав еще раз «Пиковую даму», по улице Халтурина дошел до Института культуры име­ни Н. К. Крупской (бывшего особняка Фикельмонов.— В. Ч.). Отворив тяжелую дверь, вошел в нарядный вести­бюль с дорическими колоннами. Осматривать его не стал. Хотелось поскорее проделать путь Германна... Я стал подниматься по парадной лестнице особняка... Германн взбежал по ней... Он спешил в спальню старой графини, надеясь выведать тайну трех карт... По этим же маршам с фигурными перилами из кованого железа, вдоль ныне светло-зеленых стен с белыми коринфскими полуколон­ами много раз поднимался в покои австрийского посла (супруга Долли.— В. Ч.) и сам поэт... Взбегал, подобно своему герою. Но перед зеркалом на площадке, особенно в дни балов и парадных приемов, Пушкин... останавли­вался. Поправлял волосы, смотрел, не сбился ли на сторо­ну бант шейного платка. А с тех пор как женился, он чинно шел в таких случаях под руку с Натальей Нико­лаевной. Зеркало отражало невысокую фигуру поэта и его жену, которая многим, в том числе и многоопытной хо­зяйке дома, казалась поэтичнее, чем была на самом деле...»

Вместе с Раевским, не потерявшим вкуса к приключе­ниям, вместе с Германном и Пушкиным, так же, как и его несчастливый игрок, проведшим однажды тайную ночь в этом особняке, мы находим, среди анфилады комнат, те­перь скучно названных: № 308, № 309, № 310,— следы лестницы, по которой можно скрытно удалиться на рас­свете... «На месте письменного стола ясно видно заделан­ное отверстие в полу... Незначительные размеры... отвер­стия говорят за то, что лестница... была винтовой... Путь Германна из спальни графини... выяснен... Становится теперь ясным, как Пушкин поутру вышел из особняка Фикельмонов... Путь этот, по существу, прост, но прово­жатый необходим...  В  нижнем этаже    находились    при Пушкине комнаты прислуги, и, видимо, здесь, близ са­мого входа, и произошла встреча графини Фикельмон с дворецким, которая едва не вызвала ее обморока...»

Графини, балы, перстни, винтовые лестницы — приме­ты, благодатнейшие для сорта читателей, подобных той «восторженной даме», о которой шла речь в самом нача­ле, что умудрилась выискать в книгах Раевского лишь «амурные пружины» событий. Лик пошлости, ужимок обывательских душонок, духовной «черни», по-пушкин­ски говоря, извечно непреходящ. И сколь впечатляющи для настоящего читателя эти детали, картины быта, что­бы, воображаемо переселившись на сцену жизни, под­свеченную Раевским, ощутить творческие перевоплоще­ния самого Пушкина. Чувства поэта, счастливо пробирав­шегося в сумраке покоев особняка, откликнулись в «стран­ных чувствованиях» его Германна, бредущего по «витой», «темной» «лестнице», так и не узнавшего жгучую тайну трех карт...

Строго выверяемые Раевским самые разные факты, связанные с жизнью, смертью Пушкина, также хресто­матийно ценны для неискушенного читателя при необхо­димости отделять зерно от плевел в том лихом «пушкино­ведении», каким нередко грешат случайные любители этого занятия. Я вспоминаю вечер в сочинском санато­рии, афиша которого «Неизвестное в жизни Пушкина» собрала много отдыхающих. На сцене появился подвиж­ный человек с самоуверенными манерами провинциаль­ного актера и звучно, поставленным голосом с подробно­стями, масса которых «помогала» убедиться в возможной достоверности рассказа, долго живописал историю раскры­тия «панциря Дантеса», оказывается, надетого им перед дуэлью... Фамилий лиц — «современных крупных истори­ков и писателей», «несомненно» разоблачивших против­ника Пушкина, он загадочно не упоминал...

Безукоризнен исследовательский талант Раевского. И все же это незаменимое для литературоведа свойство заставляет блистать его художническая одаренность, ду­шевный почерк этого человека.

—  Как вы выстраиваете образы, линии поведения своих героев? — деловито осведомился я у Николая Алексеевича.

Он полуприкрыл веки глаз, словно мгновенно ушел в себя:
—  Я ничего не придумываю. Они будто бы сами являются моему внутреннему взору, выплывают из подсо­знания... Я вдруг вижу их с мельчайшими подробностя­ми, и потом они сами живут своей жизнью... Часто такое запоминается даже из сновидений...

Многозначительное признание. Ведь чтобы увидеть так ярких людей, реально живших около двух веков назад, помимо творческих свойств собственной натуры надо по­жизненно нести знаки качеств «воды протекшей». И я ищу, и я нахожу их в обстоятельствах, на изломах его судьбы.

Душевная деликатность. Подобные этому чувства вдохновили Н. А. Раевского на написание повести о за­мечательном поэте Древней Греции Феокрите, а непос­редственным толчком, как и бывало часто в его сочини­тельстве, явились пушкинские стихи из «Евгения Оне­гина»:

Бранил Гомера, Феокрита,
Зато читал Адама Смита...

И еще одна строчка великого поэта, которую Раевский поставил эпиграфом к своему произведению: «Кто на сне­гах возрастил Феокритовы нежные розы?..»

По своему обыкновению, прежде чем воплотить свой художественный замысел на бумаге, Раевский проработал основательный курс древнегреческой литературы, англий­ское издание Феокрита с обширными комментариями, дру­гие его переводы. Биографии поэта не существует, не известны даже года его рождения и смерти. Зато живо­писность, часто документальная, Феокритовых идиллий превосходно восполняла для Раевского пробелы. Ведь он когда-то жил на родине поэта, и стоило взять перо в ру­ки, как в душе волшебно ожили виденные картины: ла­зурные берега Мраморного моря, отроги горы Иды — лет­него пастбища троянцев, Геллеспонт — по-современному, Дарданеллы...

Предшественников, написавших произведения, героем которых являлся бы Феокрит, у Раевского не было. Но было у седого писателя жизненное право романтично вы­шивать канву любовной страсти старого сочинителя из Сиракуз и юной афинянки гетеры Митриллы, закончив­шейся трагически (повесть «Последняя любовь поэта»).

Для одиноко прожившего огромную часть своей жиз­ни Николая Алексеевича духовные материи любви свято не запятнаны. Даму его сердца, которой Раевский посвя­тил лучшие лирические страницы своего дневника, так же безнадежно любил брат известного русского зарубежного писателя Владимира Набокова — Кирилл — антифашист, неоцененный талантливый поэт, с которым дружил Раев­ский.

После нашей беседы, перед обедом, на полдороге к на­крытому столу, вдруг остановившись, он взволнованно продекламировал стихи восемнадцатилетнего Кирилла Набокова:

Бывает так, одна лишь встреча
На дальней улице, в саду.
И навсегда запомнишь плечи,
И взгляд, мелькнувший на лету...

+ + +
В последние годы своей литературоведческой деятель­ности Н. А. Раевский вернулся к теме, которая первой заинтересовала его когда-то при «открытии» Пушкина: «Пушкин и война». Вот его размышления по этому пово­ду: «Огромной пушкиниане, которую в настоящее время невозможно одолеть человеку за всю свою жизнь и в ко­торой, казалось бы, затронуты всевозможные вопросы, вплоть до таких мелочей, как «ножки в поэзии Пушкина», не повезло в этой очень важной и существенной теме. И только со временем я понял, что трудность разработки интересовавшей меня проблемы заключалась в том, что для ее успешного исследования необходимо не только хо­рошо знать Пушкина, но и обладать основательными во­енными познаниями. И между тем как военные, пусть да­же любя Пушкина и, может быть, даже зная его, зани­мались все же только своим профессиональным делом, большинство пушкинистов относилось к нему не только без интереса, но зачастую и вполне отрицательно. Имен­но поэтому, как мне кажется, и не появилось в России обобщающих работ на эту тему... Встречаются кое-какие отрывочные суждения, но никакой цельной картины... И в то же время каждый хорошо знакомый с творчеством Пушкина не мог не заметить, что войне и военному делу поэт посвятил много стихов и немало страниц прозы. Нельзя, например, не увидеть, что творчество кадрового офицера Лермонтова в этом отношении значительно бед­нее...»

Еще в Праге он задумал написать двухтомную науч­ную монографию «Пушкин в Эрзрумском походе» и на­кануне войны успел почти закончить ее первую    часть, посвященную лицам, с которыми Пушкин встречался во время этого похода, мог или должен был встретиться. Но рукопись в последующее лихолетье была утрачена. В сто­летнюю годовщину со дня смерти поэта, в 1937-м, когда политический горизонт Европы затягивался тучами пред­стоящей войны, Раевский выступил с глубоко патриотич­ным докладом перед русско-чешско-французской ауди­торией, злободневно заострив его главную тему: «Пуш­кин и война».

Плодом многолетних изысканий в этом направлении стало документальное повествование «Жизнь за Отече­ство» Н. А. Раевского, опубликованное в журнале «Про­стор». В нем автор затрагивает много интересных вопро­сов, связанных с военной историей России, с ее отраже­нием в литературе, в творчестве Пушкина. Таково, на­пример, указание автора на то, что описание Л. Н. Тол­стым Бородинского сражения как неуправляемого боя в действительности с русской стороны могло служить имен­но примером превосходно руководимой Кутузовым бит­вы; гений же Наполеона в этот день ему изменил. Тол­стой, уточняет автор, хорошо понимал тактику, но не раз­бирался в стратегии, то есть в управлении войсками на театре войны. Ошибочная концепция Толстого зашла так далеко, что принималась за истину французскими офи­церами новых поколений, и будущий маршал Фош вынужден был бороться с этими настроениями в Высшей военной школе Франции.

Под своеобразным углом зрения рассматривает в своей новой работе Раевский фигуру Барклая-де-Толли, не­редко вызывающую пристрастные нарекания и поныне. «Мы позволяем себе не согласиться с Пушкиным, — го­ворит он, — который сказал о Барклае, что Русская земля была для него землей чужой: «Все в жертву ты принес земле, тебе чужой...» Барклай,— аргументирует Раевский далее свою мысль,— сменил в 1810 году Аракчеева на по­сту военного министра и добился статуса единого Главно­командующего в военных действиях, плодотворной кор­пусной организации русской армии. Ему первому при­надлежит план так называемого заманивания французов в глубь России в 1812 году. Он осмелился выслать из ар­мии великого князя Константина за паникерство. При Бородине в расшитом золотом мундире Барклай-де-Толли лично водил полки в атаку. Мудрый генерал Ермолов отмечал: «Все, сказанное Барклаем на Военном совете в Филях, следовало бы отлить золотыми буквами...» Един­ственный из героев Отечественной этот человек был удостоен ордена Святого Георгия I степени... Недвусмыс­ленно на его счет,— замечает Раевский,— и такое высказывание самого Пушкина: «Стоическое лицо Барклая есть одно из замечательнейших в нашей истории. Не знаю, можно ли вполне оправдать его в отношении военного искусства, но его характер останется вечно достоин удив­ления и поклонения».

Дорого нам, что в «Жизни за Отечество», разоблачая один из наветов на поэта, утверждавший, что своей по­ездкой в Закавказье, на турецкий фронт, Пушкин хотел воспользоваться для перехода к туркам, в    эмиграцию, бывший офицер, писатель Раевский, когда-то остро пере­живший разлуку с Родиной, на основе неопровержимых данных заявляет:  «Дезертиром поэт стать не мог». Да, и этим патриотическим словам порукой череда   славных биографий русских литераторов, многие из которых носи­ли в молодости военные мундиры. Думаю,   что уместны здесь и слова поэта Константина Бальмонта, чей род вел­ся от сержанта кавалерии по простой фамилии Баламут времен Екатерины II. Всеми забытый,    закончив    свою жизнь в отчаянной нищете на чужбине, поэт, всю жизнь воспевавший красоту и свет, однажды    недвусмысленно сказал: «Некоторых черт в поэте никогда не бывает. Так, поэт   изменчив, он изменчивей морской волны, но никог­да не был изменником. Измена, изменничество, низость, предательство  несовместимы с  достоинством поэта,  и я не знаю в истории ни одного поэта, который бы предал свою Родину». Может быть, Бальмонт вспомнил эти свои слова как прощальный привет Отчизне,    умирая    зимой 1942 года в русской больнице Сен-Женевьев дю Буа...

После выхода в свет первой пушкиноведческой книги семидесятилетнего Раевского «Если заговорят портреты», предварившей выпуск в 1974 году последующей — «Порт­реты заговорили», Николай Алексеевич получил письмо, в котором говорилось: «Я родная внучка Павла Воиновича Нащокина, дочь его младшего сына Андрея Павловича, Вера Андреевна Нащокина-Зызина... Моя бабушка, жена Павла Воиновича Нащокина, Вера   Александровна   На­щокина  (Нарская)  жила и умерла в нашей семье. Вот почему мне особенно дорого все, что написано о Пушкине и его семье...» С чтения этого неожиданного послания у Раевского начался новый «приступ исследовательской ли­хорадки», какой мы обязаны появлению его книги «Друг Пушкина Павел Воинович Нащокин»...

Для читателей всех поколений книги Н. А. Раевского непременно познавательны и увлекательны. «В жизни Пушкина малозначительного нет»,— вдохновенно считает Раевский. Думаю, что неоспоримый смысл этого высказы­вания можно адресовать и творческой биографии, сторо нам судьбы самого Николая Алексеевича. Он был поры­вист и нетороплив, лихорадочен и раздумчив в следовании заветной цели, но взялся за рассказ о собственной бога­тейшей опытом жизни, лишь полновесно воплотив идеи своего пушкинского дела. Закончена рукопись первой ча­сти задуманной им автобиографической книги — «Годы учения».

Эти воспоминания охватывают жизнь Н. А. Раевского до 1930 года — времени получения ученой степени доктора естественных наук в Пражском Карловом университе­те. В начале произведения есть такая фраза: «Все роды Раевских происходят от какого-то Метмана, известен Луи Метман, внук Дантеса, написавший не совсем точную биографию своего деда».

Да, рядом с биографическими корнями Николая Алек­сеевича витает тень самого ненавистного всем пушкино­ведам мира имени. Мелькает, словно бы для сравнения,— какая прекрасная неожиданность судьба Н. А. Раевского!


Эта статья опубликована на сайте МЕЧ и ТРОСТЬ
  http://apologetika.com/

URL этой статьи:
  http://apologetika.com/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1850

Ссылки в этой статье
  [1] http://apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1857
  [2] http://archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1587
  [3] http://archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&file=article&sid=1588
  [4] http://archive.apologetika.eu/modules.php?op=modload&name=News&sid=820&file=article&pageid=2